Аналитическая группа НМ совместно с БДГ-онлайн
|
|
|
Стенограмма лекции, прочитанной известным специалистов в области институциональной экономики и общественным деятелем, президентом Инстит ута национального проекта «Общественный договор», членом Совета при Президенте РФ по содействию развитию институтов гражданского общества и правам человека, зав. кафедрой прикладной институциональной экономики Экономического факультета МГУ им. М.В. Ломоносова, президентом Ассоциации независимых аналитических центров экономического анализа (АНЦЭА), профессором Александром Александровичем Аузаном 29 ноября 2007 года в клубе – литературном кафе Bilingua в рамках проекта «Публичные лекции «Полит.ру»».
Национальные ценности и конституционный строй28.06.08
Например, в июне этого года не близкий к нашему обсуждению человек – В.Ю. Сурков – опубликовал доклад, с которым выступил в РАН, правда, не перед академиками, на тему «Русская политическая культура. Взгляд из утопии». В этой работе Владислав Юрьевич опирается на известную философскую традицию в объяснении такого пути России, который определяется некоторыми особыми факторами. На какую философскую традицию? Он ссылается на Ивана Ильина, на Николая Бердяева и говорит о том, что культура определяет вечные особенности (настолько вечные, насколько вечна сама культура) политического строя России. Поскольку в русской культуре присутствуют такие свойства, как холизм, персонализм, идеализм – это проявляется в политическом строе. Холизм: централизация власти, свойственная России независимо от конституционного порядка. Холизм: человек – это институт в России. В России нет институтов, а есть люди. «Дальнозоркость русского взгляда», как выразился Владислав Юрьевич, а именно то, что мы плохо видим ближайшие шаги, зато должны иметь некоторый образ светлого будущего. В итоге образуется некоторая понятная конструкция, когда есть централизованная власть, персональная власть, которая ведет Россию к некоторому образу будущего. Я не возьмусь полемизировать с Владиславом Юрьевичем на поле культуры. Я буду говорить, как институциональный экономист, потому что проблема вполне реальна. Наш конституционный строй, совершенно очевидно, выхолащивается, качается, стал очень хрупким. Наша конституция 1993 г. вообще родилась недоношенной, восьмимесячной с большим риском смерти, как обычно это бывает у восьмимесячных. Насколько то, что происходит, связано с национальными ценностями? Если мы приходим к выводу, что это извечные свойства, которые транслируются русской культурой как ценности, то это не диагноз, это приговор, это означает, что мы не можем иметь того конституционного строя, который написан на бумаге, а будем иметь другой политический строй. Но прежде чем высказываться по этому вопросу, как институциональному экономисту, я должен поговорить о некоторых иллюзиях. Потому что, вроде, я права такого лишен – говорить о положении в России с такой позиции. Т.к. если в России нет институтов, а есть люди, то это не к институциональным экономистам, а к психиатрам или культурологам, психологам. Кроме того, очень распространенное положение, которое разделяют многие, наверно, и сидящие в этом зале, что мы – страна неписанных правил, а писанные, формальные правила в России не существенны, Россия управляется неформальными правилами. По поводу людей и институтов я хочу сказать, что, конечно, если довести деинституционализацию российской государственности до положения, когда все кругом техническое: технический парламент, техническое правительство, возможно, будет технический президент – то остается только персона, по поводу которой хочется сказать сакраментальное: «А король-то голый!». Король, безусловно, голый, если институты больше не работают. Но об этом я говорил в последней лекции предыдущего цикла «Договор-2008: повестка дня». А вот к писанным и неписанным, формальным и неформальным правилам, наверно, стоит отнестись серьезнее. Хочу заметить, что вообще все страны, без исключения, живут не только по формальным правилам, и неформальные правила необычайно сильны. В институциональной теории есть пример, который гуляет по книгам – об известном естествоиспытателе Гамильтоне. Этого человека вызвали на дуэль. И в ночь перед дуэлью Гамильтон действовал не по русской традиции. У нас принято писать стихи, а он писал эссе «Почему не надо ходить на дуэль». Он привел самые разные основания: правовые, политические, нравственные, религиозные, исторические – все приводило к тому, что на дуэль не надо идти. Он написал эссе, поставил точку, пошел на дуэль и был убит. И с точки зрения институциональных экономистов, несчастный Гамильтон поступил правильно. В чем сила неформального правила? Почему в столкновении неформального и формального правила очень часто побеждает неформальное правило? У неформального правила механизм принуждения к его исполнению крайне силен, потому что формальное правило исполняется специально обученными людьми, полицейскими, тюремщиками, налоговыми и таможенными инспекторами и т.д., а у неформальных правил гарантами исполнения выступают все, любой и каждый. И мера наказания за неисполнения неформального правила достаточно радикальна – остракизм, изгнание из общества, которое оказывается сильнее меры, применяемой в качестве принуждения для исполнения формальных правил, даже сильнее смертной казни. Именно поэтому в античные времена Сократ предпочитал выпить чашу с цикутой, а не отправиться в изгнание. Поэтому ничего специфически российского в том, что существует мощь неформальных правил, нет. Это не специфика России. Теперь о реальности формальных правил для России. Я привел бы два доказательства того, что формальные правила в России – это не просто бумажка. Оба доказательства касаются новейших времен, т.е. последних 15 лет. Во-первых, то, о чем я уже поминал в предыдущих лекциях. Кто «крышевал» уличную торговлю и «обменники» в наших городах в 1992 г.? Криминальные группировки, которые опирались на неформальные правила. А кто «крышует» их сегодня? Силовые ведомства, разнообразные правоохранительные органы, так называемые «красные крыши», как выражаются исследователи этого вопроса, у которых не было, как мы знаем из газет, фильмов, рассказов 90-х гг., ни бензина, ни специальных технических средств, ни того, ни сего – всего того, что было у организованных преступных группировок. Но они победили в конкуренции. Почему победили? Потому что у них было специфическое конкурентное преимущество. Формальное правило по стране сквозное. Неформальное правило действует всегда в каком-то сообществе, поэтому от региона к региону отличается, поэтому и криминальные группы обычно региональны. А вот правоохранительный орган имеет в руках инструмент, который позволяет обеспечить национальную связь – формальные правила, формальную национально построенную структуру. Поэтому формальные правила – реальный фактор конкурентной борьбы в России. Опираясь на него, можно выигрывать конкурентную борьбу. Второй пример тоже от обратного в том смысле, что он связан не с соблюдением формальных правил, а с их нарушением, т.е. ценой их нарушения. Я принадлежу к группе экономистов, которая называет себя «СИГМА». Это Леонид Григорьев, Виталий Тамбовцев, Андрей Шаститко, Евгений Гонтмахер и т.д. Мы уже два года работаем над темой «Стратегии развития России», и в предварительных исследованиях мы сделали следующую вещь. Мы совместили два графика последних 15 лет. Один – график динамики ВВП в РФ, а второй – график динамики насильственных смертей, от убийства и самоубийства. Когда мы смотрим на 1998 г., на дефолт, нам говорят многие экономисты: «Он имел положительное значение для национальной промышленности, после этого начался восстановительный рост». Коллеги, девальвация, как обычно, имела короткое положительное значение для оживления национальной промышленности. Но дефолт не был просто девальвацией, он «сжег» 6 статей Гражданского кодекса РФ. Всего-навсего Гражданского кодекса, не Конституции. Чем это было оплачено? Можно, конечно, говорить о деньгах и считать в миллиардах долларов, но, по-моему, гораздо более весомо говорить о человеческих жизнях. Потому что кривая самоубийств в 1998-1999 гг. не столько в столицах, сколько в регионах колоссально подскочила. Это цена сожженных формальных правил. Потому что формальные правила – это некоторая основа видения будущего, некоторое ощущение стабильности, понимание, что вы живете в национальном пространстве. И нарушение этих правил стоит вполне конкретных человеческих жизней. Подчеркиваю, мы говорим о Гражданском кодексе, о хозяйственной конституции страны, а не о Конституции, которая стоит над Гражданским кодексом. Сжигание тех или иных положений Конституции может иметь свою, и не меньшую цену. Значит, дело не в том, что неформальные правила здесь существенны, а формальные несущественны. В России, как и в других странах, неформальные правила существенны, и формальные правила тоже существенны. Поэтому надо в чем-то другом искать ответ по поводу российской специфики. Хочу сказать, что тема национальных ценностей (или, как говорят институциональные экономисты, надконституционных правил) и конституционного строя не новая для институциональной теории. Еще 40 лет назад Джордж Бьюкенен задался вопросом исследования эффективности конституционного строя. 15-20 лет назад вышли работы Дагласа Норта, которые сопоставляли развитие североамериканских и южноамериканских государств с точки зрения действия этих двух факторов: конституционных, формальных правил высших порядков и надконституционных, национальных. Было предположение, которое было опровергнуто анализом, что американская конституция оптимальна или близка к оптимальности. Эта гипотеза была опровергнута. Латиноамериканские конституции оказались более совершенными по тем критериям, которые выработали экономисты для анализа конституционного строя, и понятно почему. Они возникли на 45 лет позже, чем американская конституция, и вобрали в себя опыт Великой Французской революции, консульства, Кодекса Наполеона – тех трагических событий, которые произошли в Европе после образования США и принятия американской конституции. Конституции были более совершенны. Почему они не сработали так, как должны были сработать? Почему Аргентина, которая до Второй Мировой войны продолжала конкурировать с США по ВВП на душу населения, была почти на том же уровне, тоже проиграла это сражение, и Северная Америка, несомненно, вышла на другую траекторию? Дело в неформальных правилах высших уровней, в национальных ценностях. Но тогда вопрос не в том, что в странах по-разному соотносятся формальные и неформальные правила, а в том, каково содержание этих национальных ценностей, и каково содержание формальных правил. Об этом я и буду дальше говорить. Как для меня появился этот вызов? 15 лет назад в Вашингтоне была большая международная экономическая конференция. Доклад делал почтенный американский профессор, который говорил о том, что экономический успех нации объясняется всегда определенным набором факторов, а именно – наличием в основе таких признанных ценностей, как индивидуальная свобода, конкуренция, частная собственность. Как на любой конференции, самое интересное происходило, конечно, не в залах, а в кулуарах. Когда обсуждали доклад профессора, которому накидали много вопросов, я разговаривал с немцами, и мы вместе посмеялись над американским профессором по поводу того набора, который он предложил. Немцы сказали: «Нет, конечно, это комично, о чем говорит американский коллега, потому что целый ряд факторов не учтен. Конечно, конкуренция важна. Видимо, важна индивидуальная свобода. Но где организованность, порядок, Ordnung?» Я отошел от немцев к англичанам. Мы вместе с англичанами посмеялись над американцами и немцами. Англичане стали говорить: «Ну, как, здесь же должен быть учтен такой важный фактор, как традиция!» Я сказал: «Джентльмены, вы меня простите, вы имеете опыт мировой империи. Вы сами скажете, как на этот вопрос ответит индийский или китайский экономист?» Они сказали: «Мы это, наверно, скажем, Александр. Но ты нам скажи, как русские экономисты ответят на этот вопрос?» И я глубоко задумался. И все эти годы, занимаясь разными другими делами, я все время думал, как же ответить на этот вопрос. Откуда берутся ценности, которые, с нашей точки зрения, будут определять успех в экономическом, общественном и политическом развитии? Если говорить о подходах, которые существуют, то, на мой взгляд, их грубо можно свести к двум вариантам, причем оба не вполне совершенны. Первый вариант, я бы сказал, модернистский. Нация выбирает некоторую идеологию, как набор ценностей, а эта идеология оказывается фактором успеха. Причем это необязательно либеральная идеология, это может быть социалистическая идеология или форма религиозно-философских воззрений. Почему мне этот подход кажется спорным? Берем нации, которые, в принципе, выбрали один и тот же тип идеологии – либеральный – французов и американцев. Мы можем услышать набор ценностей не только в речах профессоров, есть такая вещь, как преамбула к конституции. Хочу, кстати, напомнить, что и в преамбуле Конституции РФ 1993 г. зафиксированы некоторые национальные ценности. Но вернемся к американцам и французам. У американцев это звучит, как «свобода, собственность и право на счастье». Как это звучит у французов, все помнят: «Liberte, Egalite, Fraternite». Вроде бы, похоже, но набор другой, все-таки нации разные. Причем это не потому, что некоторые умники так написали. Могу привести пример того, как в сфере, где точно не действовало государственное принуждение к исполнению американской конституции реализовывалось такое право, как право на счастье. С 1846 по 1864 г. в штате Калифорния вообще не было государственной власти. Не было, потому что присоединение штата совпало с «золотой лихорадкой», и федеральные войска разбегались вместе с присланными из Вашингтона губернаторами, чтобы мыть золото. 18 лет там не было государственной власти, но были определенные правила и порядки, потому что для того, чтобы работать с золотом, добывать его, делить, продавать все равно нужна система правил. Есть замечательная книга Джона Умбека о том, как все происходило. Примечательно, что там было два порядка. Один – так называемый поземельный контракт, т.е. по существу частная собственность. Другой – так называемый долевой, т.е. работают вместе, кто-то моет золото, кто-то роет, а потом все делят. Но даже в долевом контракте был следующий пункт. «Если человек нашел самородок, самородок разделу не подлежит». Почему? Каждый американец имеет право на счастье! Это реально действующее правило, это не измышления умников. Другой взгляд, я бы сказал, традиционалистский состоит в том, что национальные ценности берутся не из идеологии, а из истории народа, этноса, это прямое продолжение исторических свойств этноса, говоря точнее, стереотипов этнического поведения. Тоже спорно, на мой взгляд. Давайте для примера возьмем тех же неплохо изученных американцев. Можно ли сказать, что американец такой природный либерал и демократ? Посмотрим на способ организации американского офиса – крайне жесткий, с проблемами насчет privacy. Как они ходят в походы против холестерина, курения – ровно с той же нетерпимостью, как их квакерские предки ходили в походы против индейцев. Это явно исторические свойства этноса. Ответ для себя я нашел у одного из отцов американской конституции. Не забудем, что некоторые отцы американской конституции стали президентами, а был человек, который не стал президентом, но зато был гением – это Бенджамин Франклин. Бенджамин Франклин дал замечательное определение демократии, на мой взгляд, очень американское, но отвечающее на гораздо более общие вопросы. Он сказал: «Демократия – это договоренность о правилах поведения между хорошо вооруженными джентльменами». В чем мне здесь видится ответ? Когда в ходе освоения Америки есть разные этнические группы с очевидно агрессивным поведением, жесткими формами конкуренции, включая, говоря ленинскими словами, «американское применение динамита к конкуренту», то вопрос, как сделать устойчивую конструкцию, нацию из этого сообщества, означает – чем уравновесить эти свойства? Поэтому я предлагаю вашему вниманию гипотезу, навеянную прочтением ряда лекций на «Полит.ру», что национальные ценности, конечно, специфичны для нации, но они являются не прямым продолжением этнических стереотипов поведения, а их противоположностью, их компенсирующей силой. Они формируются по принципу дополнительности, дефицитности, редкости. Мне легко об этом говорить, как экономисту, потому что на языке экономической теории «редкость» и «ценность» – это одно и то же, ценно то, что редко. Давайте попробуем посмотреть на проблемы с точки зрения такой гипотезы. Сначала поговорим немного о нациях, которые я упоминал, а потом, конечно, вернемся в Россию. Вернемся к разговору пятнадцатилетней давности с немецкими и английскими экономистами по поводу ценностей. Эти ценности действительно в случае такой дополнительности создают необходимый и достаточный набор условий для саморазвития нации. Или не создают, если эта задача не решена. Нам кажется, что немецкий Ordnung – это свойство стереотипа этнического поведения. Только давайте вспомним, в каких условиях очень поздно (правда, намного раньше нашей) возникала нация немцев, германская нация. Это XIX в., когда Германия прожила длинную цепь веков раздробленной на княжества, в различии стереотипов поведения в Пруссии, Силезии, Саксонии и т.д., при явном отсутствии единого правила, а все правила представляли собой барьеры общения будущих немцев. Идея расширяющегося порядка становится на следующий век с лишним национальной ценностью. Англичане. Это нам кажется, что развитие Англии – это непрерывный пример эволюционного развития. Это не так. Англия дала примеры (и сравнительно недавно) очень больших гражданских войн уже после появления Великой Хартии вольностей. И я имею в виду не только войну Алой и Белой Розы. Я имею в виду кровавые войны кромвелевской революции, непрерывную войну в Ирландии и т.д. Поэтому утверждение самого принципа традиции в Англии наступает с определенного периода, как утверждение, что больше переворота в правилах не происходит, войны по поводу правил не происходит, стереотип захватнического поведения обращается во внешнее пространство империи, а не на структуру правил британской жизни. И на этом возникает некоторая гармония, взаимодополняемость формальных и неформальных правил, которая обеспечила успешность институционального механизма Англии. Кстати, почему иногда не получается найти такое взаимодополнение? Здесь я должен вернуться к трудному для меня вопросу о культуре. Представьте себе, что надо сделать: нужно этнический стереотип поведения, который находится в прямом противоречии с национальной ценностью (почему ценность и есть редкость), совместить в сознании и поведении. Культура, как производство смысла, в этом варианте решает одну из сложнейших задач. Или не решает – и тогда этническая общность ослабляется «двоемыслием», лицемерием. Мы можем обнаружить в русской культуре следы решения такой задачи. Последние несколько месяцев в газете «Ведомости» Валерий Панюшкин по пятницам публиковал экономическую интерпретацию русских народных сказок. Это довольно интересный материал. Там, правда, периодически приходилось восстанавливать оригинал сказки. Потому что сказка о Колобке нам известна в детском варианте, когда бабушка и дедушка очень любят Колобка, а на самом деле они его собирались съесть. И сказка о Колобке – это, по Панюшкину, сказка о достойной и недостойной смерти. Но она несет в себе очень важный урок, потому что при сопоставлении с другими сказками оказывается, что спастись от смерти можно только двумя способами: либо чудом, либо коллективным действием. Звери вместе в ледяной избушке могут спастись, а одиночный Колобок не может спастись. В чем здесь проблема? Почему так важно утвердить идею коллективного действия? Обращаю ваше внимание, что исследования последних лет, в том числе те, результаты которых вы слышали здесь в цикле «Публичные лекции «Полит.ру»» в «Билингве», показывают, что коллективизм, как принцип этнического поведения в России – это миф. Мы это, кстати, можем обнаружить в жизненных наблюдениях. Мне возражали по этому поводу: «Ну как же! Русские совсем не индивидуалисты! Они же в очереди прижимаются друг к другу, чего никогда не будут делать западники, – они стоят в метре друг от друга». Я отвечаю. Но почему они это делают? Они же боятся, что кто-то влезет между ними. Это такая высокая степень взаимной несогласованности и недоверия, что им приходится сжиматься вместе. А вот чтобы уравновесить эту штуку в разные исторические эпохи на разных фазах бытования этноса нужны были общинность, соборность, советский коллективизм, сказка про «Ледяную избушку» – что-то чтобы скомпенсировать это. Вопрос, на который отвечают национальные ценности, поставлен этническим стереотипом поведения, но ответ на него не однозначен. Не однозначен, потому что, во-первых, ответы могут быть разными: соборность, общинность, коллективизм что-то еще. Во-вторых, культура по-разному справляется со своей задачей. Ведь латиноамериканские нации тоже интуитивно искали такие ответы, но, видимо, эффективных ответов не нашли, отсюда вошли проблемы с модернизацией, с экономическим, политическим развитием. Итак, набор вопросов, на которые приходится отвечать – откуда этнические стереотипы поведения и какие они? Я хочу опереться в этом вопросе на, по-моему, очень интересную лекцию этносоциолога Игоря Кузнецова, которая была здесь несколько месяц назад. Рассуждения, каковы основы формирования стереотипов поведения, встречаются не только в этой лекции. Например, была лекция Г.С. Померанца по поводу межцивилизационного положения России. Искали разные подходы, понимали, что есть тут некоторые особые основания стереотипов поведения при том, что, похоже, было общее согласие, что мы говорим не о биологическом этносе, а об этносе, который определяется ландшафтно-географическими характеристиками, многовековой средой бытования, в которую попадает этнос, обычно смешанный из-за различных биологических источников. Я хочу опираться на Игоря Кузнецова, потому что он нашел удачный вход в объяснение того, откуда эти стереотипы берутся. Подходы были самые разные. У нас популярна постановка вопроса, мы – европейская нация или евроазиатская? Интересно, что никто не ставит вопрос, не являемся ли мы азиатской нацией, кроме одного писателя, которого мы все любим с детства, как автора «Маугли». Редьярд Киплинг сказал однажды: «Русские думают, что они самая восточная из западных наций. А между тем они всего лишь – самая западная из восточных». Таких спекуляций довольно много. Хотя мы, на мой взгляд, мы давний этнос, с тысячелетней историей, но мы пока не нация. Кроме того, ответ на этот вопрос во многом зависит от того, какие ценности? Нация – это всегда набор ценностей. Ренан очень точно сказал, что такое нация. Нация – это определенный набор ценностей и связанная с этим общая гордость за историческое прошлое (или, как он выразился в другом месте: совместное заблуждение по поводу славного исторического прошлого). Игорь Кузнецов предлагает рассмотреть в осях ординаты и абсциссы такое важное качество хозяйственной деятельности этноса, как оседлость, связанное с земледелием, или кочевье, связанное со скотоводством. Здесь действительно получается особое позиционирование у великорусского этноса, потому что это народ, несомненно, земледельческий, но в то же время, несомненно, подвижный. Причем это подтверждается и исследованиями Ключевского, про освоение Среднего Поволжья, о том, что раз в семь лет шла перемена поля. Почему важна идея о «полукочевом» способе жизни этноса? Потому что из этого мы получаем объяснение сразу многих стереотипов поведения, которые мы видим. Я не буду сейчас говорить про раздробленность и коллективизм. Давайте посмотрим на другие свойства. Например, у оседлых земледельческих наций, этносов, как правило, развитие связано с интенсификацией использования уже известного объекта, и здесь очень важны стандарт и технология. У русского этноса этого нет, потому что здесь все время освоение нового поля, здесь стандарт не имеет смысла, его придется менять, объект меняется. Поэтому здесь возникают, развиваются, закрепляются свойства инновационности, но зато нетехнологичности поведения. Поэтому у нас в стране так характерно возникновение многочисленных замыслов, которые до конца не доводятся. Это и конкурентное преимущество, и конкурентный недостаток. Обладание инновационными свойствами – наше преимущество, мы это видим, это подтверждается сегодняшним днем, когда наши соотечественники делают очень не плохие интеллектуальные карьеры за рубежом. Но при этом мы имеем и положительные и отрицательные свойства инновационности. Возьмем врачей и пациентов. Наши хирурги в состоянии делать удивительные, уникальные инновационные операции, но как огня боятся введения страховой медицины. Почему? Она их заставит соблюдать стандарты. Им очень тяжело соблюдать стандарты. Именно поэтому у нас хирург может хорошо прооперировать, а потом в процессе ухода больной умирает, потому что в уходе нужно соблюдение стандарта. Врачи мне на это отвечали: «А вы посмотрите на пациентов! У нас же люди творчески относятся к рецептам, которые им выписали». Больной говорит: «Вот это я не буду пить до обеда, а буду после. А вот это я не буду пить вообще». Врачи мне говорили: «Покажите мне страну, где люди толкуют медицинские рецепты!» Казалось бы, при наличии такого качества, как инновационность, у нас интеллектуальный труд, интеллектуальный результат должны быть защищены особым статусом. Но как раз этого нет. В России очень трудно, на мой взгляд, почти невозможно утвердить законодательство об интеллектуальной собственности. Потому что здесь идея не является редкостью. Человек говорит: «Чего это я буду соблюдать патентное право и 17,5 лет платить ему за то, что он придумал что-то?! Я сам сегодня на кухне две такие штуки придумал!» Здесь это не редкий фактор, поэтому ценность возникает не в статусе интеллектуального труда или интеллектуальной собственности, а в чем-то другом. Например, образование, как показывает социология, у нас – практически национальная ценность. Но ведь образование – это, на самом деле, обучение технологиям, тому, чем Россия природно не владеет. У нас вообще слово «технология», если вы заметили, сразу повышает спрос: политическая технология, культурная, социальная. Я не утверждаю, что мы нашли ценность. Я говорю о том, что действует закономерность: мы ищем редкое, то дефицитное, чего не хватает в народной жизни, потому что в народной жизни господствует (и должен господствовать, это правильно) многовековой этнический стереотип. Только он должен уравновешиваться. Возьмем другой пример. Понятно, что условия бытования этноса были связаны, например, с высокой аритмичностью. Мы живем в очень северной стране, в зоне рискованного земледелия. Мы очень хорошо мобилизуемся в аврале. Правда, после аврала наступает спад. Вот именно в такой аритмичной стране, именно у нас, в течение ХХ в. планирование возводилось в ранг национальной ценности. Не у немцев, которые много разрабатывали техники планирования, откуда мы это взяли. Но там это не было национальной ценностью, а у нас стало определенной ценностью для этноса, который тогда жил еще не в форме нации, а в форме империи. Еще один стереотип поведения связан с отношением к риску, с русским словом «авось». Я бы сказал, что на экономическом языке это как минимум безразличие к риску, а скорее – склонность к риску. Это видно и в распространении лотерей, включая финансовые пирамиды, и в том, как ведет себя наш турист. После цунами в Таиланде все туристы разворачивают самолеты, а наши туристы говорят: «Да чего там, волна уже прошла. Полетели!» или «Летим-ка отдыхать в Турцию!» – хотя Турция намерена воевать с Ираком: «Да, ерунда – не попадут». Эта склонность к риску, понятно, опять связана с хозяйственной историей этноса, но, думаю, она довольно важна, когда мы начинаем говорить о том, откуда взялась идея справедливости. Справедливость довольно тесно связана с риском. Потому что когда идет рисковая жизнь, обязательно есть проигравший. Когда есть проигравшие, возникает проблема выживания проигравших. Говоря экономическим языком, справедливость – это страховка в условиях рисковой жизни этноса. Мы своих не бросим, мы как-то поделимся и эту ситуацию вытянем. Это уравновешивающая ценность. Конституцией 1993 г. добро и справедливость обозначены, как некоторые ценности веру в которые мы унаследовали от предков. Теперь, возможно, о самом деликатном. Давайте вспомним о злопыхателях, которые говорят, что свойством нашего этноса является склонность к пьянству и воровству. Тяжело обсуждать, но нужно. Начнем с воровства. У институциональных экономистов есть такое понятие, как режим свободного доступа. Кроме обычных режимов собственности, институциональные экономисты выделяют режим свободного доступа, когда, независимо от того, как формально устроена собственность, издержки на то, чтобы не дать человеку, который не обладает собственностью, доступа к этому ресурсу, запретительно высоки. Случаи режима свободного доступа есть во всех странах, но вопрос в степени их распространения. Дело не в богатстве или бедности страны, потому что есть богатые страны с низкой долей режима свободного доступа и бедные страны с высокой долей режима свободного доступа. Издержки противодействия свободному доступу зависят от многих факторов: технических, нравственных, религиозных и т.д. Хочу привести пример из американской истории, чтобы было понятно, что для американцев это составляло большую проблему. Нам кажется, что идея частной собственности, как национальная ценность американской нации – это незыблемая вещь, которая там существует с самого начала. Ничего подобного. Тот же Эрнандо де Сото подробно описал, как 50 лет Америка разбиралась со сквоттерами, которые хозяйничали на земле, формально принадлежащей другим лицам. Это был нормальный процесс. Более того. В середине XIX в., когда земельные ресурсы в США как раз очень сильно выросли за счет присоединения западных штатов, цены на землю, которые выделяло американское правительство, неожиданно подскочили. Почему, вроде бы предложение земли больше? Ответ, найденный известным экономистом Гарольдом Демсетцом, неожиданный. Дело в том, что в 40-ые гг. XIX в. произошло два технических изобретения. Были изобретены «Кольт» и колючая проволока. А в чем была проблема человека, который получил землю от правительства США до этих гениальных изобретений? Мустанги, которые топчут эту землю, не читая документы на собственность, и несколько мрачных джентльменов, которые приходят после сбора урожая. Кольт и колючая проволока резко сократили издержки защиты собственности и сузили зону режима свободного доступа. Теперь о России. Мы имеем ровно ту же ситуацию, когда технически в условиях большой, раскиданной страны очень сложно обеспечить контроль за использованием ресурсов в течение веков, когда еще нет соответствующей национальной ценности, она еще не сформировалась. Поэтому у того, что рассматривается как воровство, есть довольно серьезные основания, и они ровно такие же, как у интеллектуального пиратства и у ситуации с аудио-, видеопродукцией. Это режим свободного доступа, где слишком велики издержки защиты собственности, поэтому идет свободное пользование. Теперь про пьянство. У человека, который считается основателем институциональной экономической теории, Торстейна Веблена, есть прекрасная книга «Теория праздного класса». Она была издана в 1898 г. и поразила Европу, потому что Европа тогда вообще не подозревала, что в Америке бывают экономисты, что там кто-то рождает мысли, помимо технических. В этой великолепной книге Веблен открыл явление, теперь очень хорошо известное – демонстративное потребление. Например, женщины среднего класса надевают драгоценности в театр. Зачем? Там свет погасят, ничего видно не будет. Демонстрация статуса. Потому что у них такой возможности, как у аристократии, нет балов и раутов. Сельский житель демонстрирует статус очень просто. У него есть дом. Дом – способ демонстрации статуса. Но есть профессии, и Веблен говорил о двух американских профессиях конца XIX в. Это типографский и строительный рабочие, которые пьют больше остальных. Почему? Веблен утверждал, что они вынуждены это делать. Это мигрирующие профессии. Они связаны с постоянной подвижностью. Самый быстрый способ, которым он может показать, что он не беден и щедр – устроить пир. Если мы принимаем идею полукочевого этноса, мы понимаем, что формы демонстрации статуса здесь (плюс еще возьмем социально-исторические факторы, заставлявшие прятать достаток от государства) понятным образом выдвигали именно такой вариант демонстрации статуса. Какие же ответы на вопросы, поставленные этническими стереотипами поведения, вырисовываются в качестве национальных ценностей? Ответ будет странным. Я бы сказал, что мы с вами видим афишу, которая уже замазана клеем, и оттуда проглядывают названия прежних спектаклей: соборность, советский коллективизм – а на ней пока ничего нет. И то, что мы сейчас живем без ценностей (и в этом смысле не определены, не идентифицированы, как нация), проверяется очень простым тестом. Все страны, которые были метрополиями больших империй, испытывают общую проблему. Они не могут запретить миграцию, потому что это рикошет от существования прежних империй, но они каким-то образом должны интегрировать этих мигрантов. Как интегрировать? Просто потребовать законопослушности и знания языка? Нет. Понятно, что интеграция связана с социализацией мигрантов, т.е. принятием этими мигрантами не только законов и языка, но ценностей. Поговорим о китайцах на российском Дальнем Востоке. Большая проблема! Что они должны принять для того, чтобы быть социально интегрированными? Можно их, например, крестить в православие. Это решит проблему? Во-первых, они охотно покрестятся, потому что конфуцианский подход совершенно не противоречит этому, это не религия, это скорее философия жизни. Во-вторых, они в церковь к причастию будут ходить гораздо регулярнее, чем наши соотечественники. Но означает ли это, что они вошли в состав этноса? Не знаю, не уверен. Мне кажется, вы не назовете такие ценностные требования, исполнение которых означало бы интеграцию. У нас сейчас нет этого набора. Мы видим на афише следы прежних ценностей того периода, когда этнос существовал в рамках империи, Московского царства, Петровской империи, Советского Союза – но они уже не действуют. Откуда возьмутся новые ценности? Из наших с вами умствований? Нет. Наши с вами умствования могут только показать, какова все-таки может быть связь исторических свойств этноса и ценностей, и каков набор возможных ответов. Я подчеркиваю, что ответы не однозначны, и потому что разные институты будут следовать из выбора ценностей, и потому что культура по-разному справляется с задачей соединения противоположных смыслов, заложенных в стереотипе этнического поведения и в национальных ценностях. Формирование национальных ценностей – это реальный социальный процесс, который, на мой взгляд, сейчас идет. И уделять внимание тому, в каких механизмах эти ценности формируются – это и означает пытаться положительно повлиять на процесс формирования национальных ценностей. Потому что это происходит не в чистом идеологическом разговоре. Может быть, самое бесполезное – пытаться определить эти ценности в разговоре двух людей, из которых один говорит: «Я больше всего люблю свободу» – а второй говорит: «Духовность важнее свободы». Этот разговор закончится либо ничем, либо дракой, у него нет реального содержания. А на каком языке разговаривает формирующаяся нация? Нация, которая еще не нация, у которой есть свой язык, своя культура, своя история этноса, но которая еще должна стать нацией? Формирование гражданской нации, любой – немецкой, американской или русской – это горизонтальный процесс. Он продвигается в национальном диалоге, но каков язык этого диалога? Есть идея, которую экономисты восприняли с восторгом и дали Нобелевскую премию за теорию, которая, в принципе, психологическая. Я имею в виду теорию ограниченной рациональности Герберта Саймона. Саймон ответил на мучивший экономистов вопрос, как же люди принимают решения, ведь они точно не решают оптимизационную задачу так, как это написано в учебниках по экономике. Саймон приводил довольно фривольный пример, объясняющий суть его концепции ограниченной рациональности. Как человек выбирает себе супруга? Ведь никто из нас не закладывает в компьютер три миллиарда особей противоположного пола для последующего анализа, решения задач оптимизации по тому или иному критерию. Человек делает не так. Производится несколько случайных испытаний. На основе этого устанавливается уровень притязаний, выраженный в шаблоне или образе. И первая же особь, которая соответствует этому образу, становится законным партнером жизни. И вот этот брак заключается на небесах. Национальный диалог о ценностях идет ровно по такой же модели. Он идет через образы. Поэтому, во-первых, важен разговор об истории, о котором упоминал Ренан. Сейчас Павел Лунгин, после успеха фильма «Остров», снимает фильм «Царь Иван». Причем фильм, как объяснял Павел Лунгин, посвящен, на самом деле, не Ивану Грозному, а митрополиту Филиппу Колычеву. Он говорит: «Как же! Если назвать фильм «Митрополит Филипп», кто же придет на этот фильм? У нас люди не знают, кто такой митрополит Филипп, но люди знают, кто такой царь Иван. Поэтому я назову фильм «Царь Иван», а фильм будет про митрополита Филиппа». История действительно потрясающе рельефная для разговора о ценностях. Три друга детства: Иван, Андрей Курбский и Филипп Колычев. Затем Андрей становится государственным изменником, уезжая в Литву, но продолжая переписку с Иваном. Филиппа Иван зовет стать митрополитом, и Филипп соглашается в обмен на право «заступничать за жертвы». Он защищает людей от опричного террора, сослан на Соловки, поднимает Соловецкий монастырь. И когда уже и оттуда идет духовное влияние митрополита Филиппа, тогда, конечно, его душат подушкой. Этот разговор об Иване, Филиппе и Андрее (не знаю, будет ли Андрей Курбский у Лунгина) – это разговор о национальных ценностях. Смотрите, на какой точке он реально застрял сейчас. «Левада-Центр» проводит уже 17 лет ежегодный опрос среди россиян «Кого вы считаете великими людьми?» В начале 90-х гг. была довольно сильная чехарда, но последние 10 лет первое место устойчиво занимает один исторический деятель – Петр I. А Пушкин иногда входит в десятку. Петр Первый – думаю, что это очень симптоматично, потому что это не столько сам Петр, сколько Алексашка Меньшиков. По-моему, главный образ, которым руководствуются нынешние доминирующие группы элит, – это образ Александра Даниловича, который из грязи – в светлейшие князи, и который, поскольку он верен царю, имеет святое право на воровство. В железа за это не закуют. Ну, поругают, ну, дубинкой ударят, ну, в министры отправят или в губернаторы. Но вся эта образная сеть живет, она реальна. Поэтому разговоры об исторических образах – это, на самом деле, одна из возможных форм разговора о национальных ценностях. Другая возможная форма национального диалога – это разговор о долгосрочных целях развития. Только, конечно, не упятерение ВВП. Упятерение ВВП даже мне, экономисту, абсолютно ничего не говорит. Потому что, что он Гекубе, что ему Гекуба?.. Это упятерение может достигаться такими издержками, что для нас это будет сплошная головная боль, а мы от этого ничего позитивного не получаем. Опять упомяну группу экономистов «СИГМА», поскольку, занимаясь стратегиями, мы сейчас попробовали предложить другой способ проектирования будущего на следующее поколение, на 2027 г. Берем характеристики России, которые очевидно выделяют Россию по сравнению с другими странами. Во-первых, мы, конечно, очень богатая естественными ресурсами страна. Во-вторых, мы самая большая по территории страна в мире, это бесспорно. В-третьих, в этой стране живут люди, которые обладают определенными свойствами, например, свойствами инновационности, вследствие чего человеческий капитал в России иногда давал изумительные результаты. Сейчас он не может дать такого результата, он в разрушенном состоянии, но иногда давал. Можно продолжать выделение свойств, которые могут стать конкурентными преимуществами или конкурентными недостатками. Вырисовываются уже не для экономистов, а для широкого диалога разные образы будущего России. Один из них – великое энергетическая держава. Что это значит? Это продолжение давней линии, догазовой и донефтяной. Потому что лесом, пушниной, медом, пенькой тоже можно входить во внешний мир. Т.е. эта страна богата не тем, какие тут люди. Тем более, что столько людей не нужно для того, чтобы производить нефть и газ, их примерно втрое больше, чем нужно для великой энергетической державы. Один из наших коллег, Леонид Григорьев, совместив проекты по энергетической державе, которые идут от РАО «ЕЭС», «Газпрома», Росатома, построил следующий образ: наша страна будет вся залита водой, её будут использовать ГЭС, а на островах будут атомные станции, энергия которых нужна для откачки воды с островов. Это шарж великой энергетической державы. Это максимум энергии для мира. Другой вариант. Мы действительно самая большая по территории, а, следовательно, имеющая уникальное геополитическое положение страна. Уникальное, потому что все проблемы нашей страны, в регионах её пространственного присутствия, хочешь – не хочешь, складываются в мировые проблемы. Потому что мы только с Африкой, слава Богу, не граничим, но не она определяет векторы мировой политики этих веков, как бы ни говорили об этом на гуманитарных саммитах. Отсюда иной образ – военно-политической державы. Военно-политическая держава означает, что люди выступают, скорее всего, как ресурс, причем ресурс должен быть дешевым. Империи сильны тогда, когда они обладают дешевым ресурсом для внешнего воздействия. Есть третий вариант. Мы несколько раз – во второй половине XIX в. и середине ХХ в. – выходили на позицию культурного и интеллектуального лидера. Правда, всякий раз понятно, с каким результатами, потому что огромное количество идей, рожденных здесь, здесь не реализовывались. А судьба родителей этих идей была печальна. А реализовывались они, вывезенные в голове, где-нибудь в Германии или в Калифорнии, и такое продолжается и сейчас. Поэтому если мы говорим о том, что мы хотим через 20 лет (раньше не получится) как-то восстановить человеческий капитал и выйти на такой рубеж, мы на самом деле говорим о сравнительных ценностях и институциональных задачах, которые возникают, исходя из этого, так же, как в первом и во втором случаях. Это не исчерпывающий перечень. Я просто хочу сказать, что будущее – такой же, как история, материал для образного разговора о ценностях. Чего мы хотим? Чтобы нас кормили хорошо благодаря тому, что мы живем в стране, являющейся источником колоссальных богатств для мира, или мы хотим, чтобы нас побаивались, или нас уважали, или чего-то четвертого хотим – это уже разговор о ценностях. Диалог о ценностях, на самом деле, конечно, идет по Саймону на некоторых образах, но он должен привести к определенному результату в том смысле, что должны существовать площадки, где все эти результаты каким-то образом сводятся. И когда мы смотрим на формирование других гражданских наций, мы понимаем, что такими площадками выступают, как это ни удивительно, конституционные механизмы. Т.е. мы не получим национальных ценностей, как ценностей нации, а не имперского этноса, если нет такой площадки, где сходятся ценности разных социально-экономических групп в пестроте нижней палаты парламента. А где сопоставляются ценности не просто регионов, а субэтносов? У нас этнос сложный. За Уралом - субэтнос, который обладает несколько иными стереотипами этнического поведения. Есть Поморский север, есть Юг России. Я сейчас говорю не об этническо-биологическом составе, а о долговременных исторических условиях хозяйственной жизни, бытования этноса, которые сформировали несколько разные стереотипы поведения. Где все это сопоставляется и сходится? На какой площадке? Вообще-то, есть такая штука, как сенат. А еще есть такой оригинальный вопрос, как положение столицы. Вы никогда не задумывались над тем, почему американцы, которые начали формировать свою нацию и конституцию в Филадельфии (она была явной политической столицей), унесли столицу в малопригодное для жизни место – в Вашингтон? Это ведь очень интересное место, место на «Линии Дикси», на месте границы двух американских субэтносов – янки и дикси, Севера и Юга. Посмотрите, где располагается новая бразильская столица, Бразилиа. На границе двух субэтносов, европеизированного и индейской Амазонии. Посмотрите, куда Казахстан двинул новую столицу – Астану. Это не просто перемещение влияния казахских жузов. Это место соприкосновения субэтносов. Поэтому я бы сказал, что надо говорить и о местоположении столицы, потому что это еще и структура администрации, реальной исполнительной власти, – откуда, из каких источников она формируется. Но я бы тут только за Петербург не высказывался. Потому что разве мы с эстонцами решили создать общую нацию? Тогда, конечно, в Петербург, тогда ровно на эту границу. Во всех остальных случаях – куда-то туда за Волгу, где будут сходиться южнорусский, центральный и сибирский субэтносы. Теперь по поводу конституционного строя. Если из тех рассуждений, которые я предложил вашему вниманию, получается, что не национальные ценности, а их отсутствие составляют сейчас проблему, то откуда же очевидный кризис конституционного строя? Ведь тогда должны существовать другие причины, и вряд ли они конъюнктурно-политические. Мы чувствуем – это серьезное дыхание из недр истории, тут что-то есть. В чем же дело? Обращаю ваше внимание на то, что кроме той версии, откуда образуется колея, которую развивают Ильин и Бердяев, есть и другая русская философская традиция, которая представлена такими известными именами, как, например, православный философ Георгий Федотов и марксистский философ и экономист Георгий Плеханов. Именно Георгий Федотов в своей статье «Россия и свобода» (1945) предложил понимание, откуда все это берется. Федотов сказал, что Россия отличается двумя чертами. Во-первых, Россия придумала способ осуществлять прогресс, не расширяя свободы. Ни одна другая развитая страна не умеет этого делать. Во-вторых, России удалось оторвать развитие образования от развития свободы. Все преуспевающие страны имели несомненную связь развития образования и свободы. По поводу первого положения хочу коротко заметить, что по существу речь идет о крепостничестве, как способе всех наших модернизаций, петровской или сталинской. Крепостническая промышленность Петра и крепостническая промышленность и сельское хозяйство сталинской эпохи. И сейчас мы имеем следы этого в виде и вооруженных сил, которые многочисленны, неэффективны, никак не могут быть реформированы, и гастарбайтеров, которые попадают в типичные крепостные отношения. Конечно, теперь это маленький уклад, но он есть. И крепостничество, которое по словам Плеханова совсем не однородно европейскому феодолизму, не живет без самодержавия. Они ходят парочкой, потому что самодержавие – это особая форма вмешательства государства в дела экономики, потому что закрепление людей за ресурсами не реализуются без такой формы авторитарной власти. Но мне кажется, что для ответа на вопрос, откуда же у нас возникла эта ловушка, важнее другое положение Федотова, по поводу связи развития свободы и образования. Он говорит об англо-шведском пути, о трагедии 1730 г. в России, когда Верховный Тайный совет попытался идти путем кондиций, когда элиты попытались распространить права политического управления на тех, кто образован и имеет имущество – для начала на аристократию. Но в России это не получилось, потому что самодержавие всегда мобилизовывало необразованную часть общества, элитную и не элитную, против образованной и имущей части. Здесь же, в «Билингве» в июне я говорил о тайне, о которой очень не любят говорить либеральные аналитики: все устойчивые современные демократии прошли через фазу цензовой демократии. А все неустойчивые не проходили такой фазы. Во всех устойчивых демократиях сначала избирательные права получали люди только с имущественным статусом и образованием (плюс к тому есть отдельная проблема наделения политическими правами женщин, цветных и т.д.). Это шло, как и говорил Федотов: в соответствии с расширением образования расширялась свобода. Хочу, оторвавшись от философских источников, прильнуть к экономическим. Сейчас есть много исследований, например, академика Виктора Полтеровича и профессора Владимира Попова по поводу спроса на демократию. Они приходят примерно к такому же выводу, исследуя проблему статистическими методами. Они подтверждают то, о чем говорит Федотов. Утрируя Виктор Полтерович утверждает, что демократия – это вообще предмет роскоши, спрос на нее появляется тогда, когда имущее и образованное население преобладает. До этого момента, когда большинство не предъявляет спроса на демократию, большинство против демократии и может высказаться по этому вопросу, демократическим большинством голосов ветируя развитие демократии. Эта «ловушка демократии» уже обсуждается в нашей литературе, она вполне реальна. Я хочу напомнить, что Симон Кордонский яснее всех сказал, что нужно бы вернуться к цензовой демократии, Г.Х. Попов сказал мягче – система выборов по куриям. Невозможно. Нет такого решения, потому что на это уже есть цивилизационный запрет. Мы находимся в рамках цивилизации XXI (а не XIX) века, где невозможно ограничение избирательного права. Есть ли иные решения проблемы? На мой взгляд, есть. И они не в том варианте, о котором говорят мои уважаемые коллеги либеральные экономисты, которые считают, что средний класс у нас постепенно растет, он предъявляет спрос на демократию, вот он составит большинство населения, и все будет хорошо. Теоретически это неверно: надо учитывать такие вещи, как трансакционные издержки, эффекты блокировки, т.е. правила автоматически никогда не меняются, они всегда кому-то выгодны, и те, кому они выгодны, держатся за эти правила. Поэтому считать, что среднему классу будут отдавать позиции – это наивно, такого не будет. А фактически я бы ответил, что средний класс в России один раз уже вырос, к 1998 г., а потом его конфисковали, а теперь он опять растет. Он опять будет конфискован, и не потому что его боятся, а потому что его переговорная сила в этой политической системе крайне мала. Им пожертвуют, как малоценным участником экспедиции, который к тому же является все-таки владельцем некоторых активов, но при этом не может сильно сопротивляться. Никакого автоматического решения проблемы не будет. Итак, первое – цивилизационный запрет. Второе – не будет автоматического решения проблемы. Что же делать? На мой взгляд, есть два варианта решения проблемы. Первый. Вообще, совершенно не обязательно ограничение избирательного права для решения проблемы спроса на разные права и разные политические институты. Когда вы приходите в магазин покупать себе одежду, вы имеете право купить костюм 38 и 54 размера, никто вам не запрещает купить какой-либо их этих размеров. Но вы почему-то покупаете тот костюм, который вам соответствует по размеру. Значит, все дело в том, чтобы был этот набор для очень разных групп, которые предъявляют разный спрос, а не было черно-белого варианта двухпартийной системы, когда ты покупаешь либо робу пожарного, либо костюм чиновника, а больше ничего в нашем магазине нет. Если в магазине дефицит, то эта схема не работает. На самом деле разнообразие предложений политических институтов в рамках нынешней Конституции 1993 г. позволяет создать систему, когда те, кто обладают предпосылками для пользования сложными системами, ими пользуются. Это правда, что образование понижает издержки пользования такой дорогой системой, как парламентская демократия, а имущество создает стимулы пользования системой, потому что будь ты 10 раз необразован, для тебя политические решения будут нести вполне понятные экономические последствия. Все время вырастают элементы, которые могут и заинтересованы пользоваться сложными парламентскими механизмами. Но ведь при этом никто не запрещает иметь простые президентские. Формула, которая, на мой взгляд (хотя это требует дополнительных довольно серьезных исследований структуры спроса и предложения политических институтов), могла бы на сегодняшний день в рамках конституционного строя решить проблему, выглядит примерно следующим образом. Сильный пассивный президент, дело которого гарантировать интересы социально-уязвимых слоев, не желающих пользоваться сложными дорогими тяжелыми механизмами, скажем, парламентской демократии. Активное профессиональное правительство. Пестрый парламент. Обязательно пестрый, потому что страна пестра интересами и маленькими группами. И дешевый общедоступный и достаточно независимый суд. Все это может быть сделано в рамках нынешнего конституционного порядка, но не в рамках нынешнего политического режима, потому что он делает прямо противоположное. Есть, однако, еще один вариант, о котором говорит уже упомянутый мной Эрнандо де Сото. Наверняка многие читали его книги «Иной путь», «Загадка капитала». Когда он приезжал к нам четыре года назад, с ним четыре часа проговорил президент Путин (я не ощутил последствий этого разговора в российской политической практике). В этот раз у Эрнандо де Сото не было встречи с президентом, поэтому мне удалось поговорить с ним. И более того, мы даже провели небольшой семинар, который мне довелось модерировать, где выступал этот замечательный человек, который, я бы сказал, даже лучше своих книг. Мы заставили профессора Эрнандо говорить на темы, которые интересны нам, которые, впрочем, оказались интересны и ему. И в отличие от обычных визитеров он не пересказывал свои уже опубликованные книги, а говорил то, что, насколько я знаю, у него еще не опубликовано. Принципиальное теоретическое положение Де Сото: социальный контракт – это не то, о чем писал Жан-Жак Руссо. Это то, что люди делают каждый день. Это то, как устроена система согласования правил. Ведь вся конституция состоит из двух вопросов: структура государства и правила принятия правил. Вопрос: как устроены правила принятия правил? Иллюстрируя это на примере Латинской Америкой, он сказал: «Наши страны за 180 лет пять раз выходили на ценности рынка, капитала и демократии и пять раз откатывались обратно. Сейчас они находятся в процессе отката. Почему? Когда рынок, капитал и демократия дают доходы только 3% населения, откат неизбежен. Нужна демократизация рынка и капитала». А как это сделать? Здесь он сослался на исследование – как решали эти вопросы страны Европы и Северной Америки. Весь XIX в. они потратили на создание очень тонкой системы институтов, причем разной во всех странах (между прочим, включая Японию, которая сделала это в ХХ в.), которая связана с внепарламентским, внеправительственным согласованием законопроектов. Когда я спросил, кто создавал эти институты, он начал сыпать фамилиями. К своему стыду я должен сказать, что из 20 названных фамилий одна мне показалась отдаленно знакомой. Я стал спрашивать: «Профессор, кто это?» Он говорил: «Вот это французский министр, а вот это американский сенатор, а это английский экономист, больше известный как публицист, который потратил жизнь на создание вот такой процедуры. А ни Латинская Америка, ни ваша страна этих путей еще не нашли». Идея в том, что неполитические институты могут работать в этом режиме, потому что там нет принципа большинства, там участвуют те, кто активен и организован, кто дозрел до участия в согласовании. И все эти институты эффективны даже при установившейся демократии. Они живут во всех странах, к сожалению, они не переносимы к нам, они все национально-специфические. Де Сото говорил, например, о британской системе «законодательной хирургии», как она там называется, о том, какие способы обсуждения должен пройти с группами интересов тот или иной законопроект до того, как он попадет на рассмотрение парламента, и какие способы утряски этих разных интересов производятся, и кто в этом участвует, кто понимается как заинтересованное лицо. Это отчасти неформальные институты, отчасти принятые законом. В этом случае точкой изменения ситуации, начала выхода из колеи являются неполитические гражданские институты, их включение в процесс подготовки новых правил и создания таких правил, которые позволяли бы реально расти среднему классу, защищали его, как и другие активные группы населения. Причем на это отчасти работает потребность власти в какой-то обратной связи. Но давайте скажем прямо, что все замыкается на влиянии, на возможности гражданского давления. У гражданских неполитических институтов, как это ни странно, заметно выше рейтинги доверия в обществе, чем у политических. Но это потому что у политических уже все. Когда 38% наших сограждан считают, что парламент не нужен вообще, а доверие Нижней к Верхней палате колеблется от от 2% до 4%, нетрудно перебить эти цифры. И мы понимаем, что некоторые коррекции последних лет были связаны с утлым, но все-таки воздействием гражданских институтов вроде Байкальского трубопровода или истории с автомобилистами и делом Щербинского, и т.д. Но здесь мы утыкаемся в ключевой вопрос. Как национальные ценности не могут сформироваться без определенных конституционных механизмов и институтов, так и конституционные институты не могут быть реанимированы, гармонизированы без нахождения определенных ценностей. И первая из таких ценностей, на мой взгляд – это договороспособность. Мы видим вокруг себя такую рознь и раздрай, что ни о каком давлении не приходится говорить. Это полный разгул антиколлективистского этнического стереотипа. Можно ли вообще говорить о договороспособности, как достижимой национальной ценности? На мой взгляд, да. Нужны три условия, чтобы выйти на это. Первое – отказаться от иллюзии, что недоговороспособность есть проявление силы. Я этого наслушался в разговорах с лидерами оппозиции. Что если кто-то договаривается, значит, он проявил слабость. То, что это не качество силы, мы видим - в каких затхлых углах оказались те, кто таким образом «проявлял силу». Но на самом деле, за этим скрывается отсутствие искусства договариваться так, чтобы провести свои интересы и при этом скомбинировать их с интересами другого. Второе условие, может быть, даже более важное – не психологическое, не связанное с умением, а связанное с тем, что если люди хотят все и сейчас, если они скорохваты, то никакая договоренность невозможна. И я подозреваю, что нынешняя разделительная линия в России проходит между скорохватами и теми, кто думает о более отдаленном будущем. Даже не так важно, как о нем думает, а важно, что о нем думают. Если думают об отдаленном результате, тогда возможны какие-то комбинации. Если скорохваты – договоренность невозможна. И последнее – взаимное доверие. Но эта вещь как раз понятно решаемая. Обращаю ваше внимание на цифру. Если 77% наших сограждан считают, что людям верить нельзя, то 80% опрошенных бизнесменов отвечают, что партнеру по бизнесу верить можно. Откуда такой перевертыш? В бизнесе есть не только личные, но и институциональные гарантии в виде залогов, предоплат и т.д. Доверие в общественно-политической сфере невосстановимо, если мы говорим только о личных отношениях, здесь тоже нужны третейские механизмы, поручительство и т.д., эти механизмы есть. Как же можно говорить о договороспособности как национальной ценности, когда кругом в элитах господствуют оппортунистические способы поведения. В свое время по этому поводу Марк Твен сказал: «Чикагцы думают, что они здесь, в аду, самые главные. А их всего-навсего здесь, в аду, больше, чем остальных». Вполне естественно, что ценности не распространены сейчас всюду. Ценность – это редкость. Это не привычки старого политического поведения, которые считаются политическим опытом и политической мудростью, их как грязи. А ценность, господа, – это редкость. |
|
© 2003-2008 «Наше Мнение» Комментарии. Материалы виртуального клуба экспертов. Встречи. Мониторинг прессы Публикация писем читателей не означает согласияавторов проекта © дизайн сайта | matepuana.com |